Доклад, посвященный 60-й годовщине со дня подписания Конвенции о защите прав человека и основных свобод 1950 года.
Постановка вопроса

10 декабря 1948 года Генеральная Ассамблея ООН утвердила Всеобщую Декларацию прав человека, в преамбуле к которой говорится: «Принимая во внимание, что признание достоинства, присущего всем членам человеческой семьи, и равных и неотъемлемых прав их является основой свободы, справедливости и всеобщего мира… Генеральная Ассамблея, провозглашает настоящую Всеобщую декларацию прав человека в качестве задачи, к выполнению которой должны стремиться все народы и государства с тем, чтобы каждый человек и каждый орган общества, постоянно имея в виду настоящую Декларацию, стремились путем просвещения и образования содействовать уважению этих прав и свобод и обеспечению, путем национальных и международных прогрессивных мероприятий, всеобщего и эффективного признания и осуществления их как среди народов государств-членов Организации, так и среди народов территорий, находящихся под их юрисдикцией».

Мысль, выраженная здесь, стала в западном мире, за минувшие шестьдесят лет, трюизмом, о действительном смысле которого редко задумываются. Так ли очевидно то, что свобода человека есть ключ к свободе и благосостоянию общества? И верно ли это для всех народов, на все времена?

Відео дня

Поиск непредвзятого ответа на эти вопросы особенно актуален ныне, поскольку события последних десятилетий поставили самый принцип прав человека (в понимании процитированной Декларации) под сомнение. В сущности, случилось то, о чем в свое время предупреждал протоиерей Александр Шмеман: «Утилитарное обоснование свободы личности не только недостаточно, но оно на деле просто человека недостойно, ибо конечная ценность человека определяется только его пользой для коллектива, его как бы продуктивностью: дайте человеку немножко свободы, чтобы он лучше продуцировал, дайте ему меньше бояться – и он станет полезнее, тут все еще остается этот кошмарный миф о полезном члене общества, ради которого миллионы людей сидели и сидят в исправительных лагерях» (Религия или идеология)[1].

Отсюда, конечно, еще не следует, что если права человека нельзя обосновать «утилитарно», то их вообще никак иначе нельзя обосновать. Деятели американской войны за независимость и французской революции так и делали, поскольку они были глубоко верующими людьми. Вспомним хотя бы знаменитые строки американской Декларации Независимости, этого прообраза всех последующих Деклараций: «Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью. Для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых. В случае, если какая-либо форма правительства становится губительной для самих этих целей, народ имеет право изменить или упразднить ее и учредить новое правительство, основанное на таких принципах и формах организации власти, которые, как ему представляется, наилучшим образом обеспечат людям безопасность и счастье». Та же мысль лежит и в основе Билля о правах и в основе французской Декларации прав человека (послужившей уже не просто прообразом, но образцом для всех последующих деклараций). В последней читаем: «Национальное собрание признало и провозгласило перед лицом и под покровительством Верховного существа… права человека и гражданина». Как видим, здесь принцип прав человека прямо обоснован волей Творца. Заметим, однако, что такой подход, в отличие от «утилитарного», нехарактерен для современного секуляризированного общества, что, в свою очередь, порождает в обществе (особенно, в обществе стран с сильной религиозной традицией) отвращение к либерально-буржуазной демократии и к тем началам политической свободы, которые как бы являются ее краеугольным камнем. «Конец истории» как полное торжество американской модели демократии во всем мире, предсказанный американским философом Френсисом Фукуямой, все не наступает.

Сегодня как никогда ранее христианам необходимо осознавать действительный смысл идеи прав человека, зная ее подлинные корни. Мне думается, только так – обратившись к истокам этой идеи, рассмотрев ее «без гнева и пристрастия» в историческом развитии, можно составить то непредвзятое мнение, об актуальности которого мы говорили.
Истоки

Существует известная точка зрения о трех культурах – греческой, римской и христианской, синтезированных в культуре европейской. Когда эту точку зрения конкретизируют, то говорят о римском праве, греческой философии и личностном принципе, в основе которого лежат христианские догматы о Воплощении и Троице.

Что же внес каждый из этих элементов в формирование идеи прав человека (идеи специфически западной)?

Обратимся сначала к античности. Отличительной особенностью жизни греков (да и римлян) был город-государство – полис. Это был некий абсолют, в котором были укоренены их культура и философия (даже когда сам полис отрицался напрочь, как это было, например, у киников). Аристотель прямо называл человека «политическим животным», т. е животным, живущим в полисе и полисом. Именно этот момент отличал греков от варваров, которые либо пребывали в состоянии дикости, как Гомеровские циклопы, обитавшие в «глубоких гротах… на горных лобзаемых ветром вершинах», либо были рабами царя («животного, – по определению Катона Старшего, – по природе кровожадного»). Само понятие свободы – политической (полисной) свободы было, таким образом, немыслимо вне рамок античной гражданской общины. Поэтому тот же Аристотель считал варваров рабами по природе и советовал Александру Великому, отправившемуся на завоевание Персии, обращаться с эллинами по-человечески, а с покоренными народами как с животными и растениями. Это не было персональной жестокостью шовиниста. Древнему Миру понятие национальной исключительности было чуждо, к тому же это был общий взгляд всех греков. Просто Аристотель, по остроумному замечанию С.С. Аверинцева, говорил не о том, что должно быть (как Платон), а о том, что есть. Фактически он просто призывал Царя-Завоевателя считаться с реальными фактами. Призыв этот не был услышан. Более того, он стал главной причиной охлаждения отношений философа и монарха (учителя и ученика). А. Ф. Лосев считал даже вероятной причастность Стагирита к отравлению Александра, поскольку эта первая в истории человечества попытка синтеза Запада и Востока, Эллады и Персии, несла, по его мнению, гибель основной эллинской ценности – полисному укладу, что для человека античности было тождественно потере смысла жизни. Цицерон писал: «Гибель гражданской общины – есть гибель мироздания». Как видим, у Аристотеля были достаточные основания пойти на преступление.

Что же представлял собой греческий полис? Как соотносились в его рамках общественное благо и свобода отдельного гражданина?

Руссо, идеи которого были позднее подхвачены подавляющим большинством философов, политиков, ученых, этот Маркс Французской революции, считал, что в основании человеческого общества находится так называемый «общественный договор». Обоснование его было в сущности «утилитарным»: люди вынуждены были его составить, чтобы прекратить войну «всех против всех».

Древние не согласились бы с этой точкой зрения. Они были более последовательны. Как и Руссо, считая человека добрым по природе, они полагали, что людей заставляет жить вместе и, соответственно, составлять те или иные договоры не боязнь взаимного истребления, но «взаимное доброжелательство и стремление к общению» (Цицерон). Хотя форма и содержание «договоров» может меняться, суть общества остается прежней – благой (как благ и сам человек).

Естественно, при этом не человек (как в христианстве), но общество было абсолютом по определению. Человек обладал лишь тем объемом прав и свобод, который он получал от общества, и не только в аспекте политическом, но и в аспекте культурном, даже бытовом. Любой индивидуализм, любой отход от установленной полисом нормы считался подозрительным, казался таким же покушением на сложившийся уклад, как и собственно «политический» заговор. Поэтому, например, полуперсидская одежда Александра, не меньше чем его тиранические замашки, вызывала неприятие греков и македонян. Одеть варварскую одежду – значило для них самому стать варваром, рабом царя или деспотом. Поэтому римляне так были привержены к тогам (одежде, надо сказать, достаточно неудобной) и считали ношение пенулы (легкого плаща) изменой староримской virtus (добродетели), бывшей стержнем мироощущения каждого гражданина. Поэтому человек, надевавший пенулу, как бы игнорировал общину, изменял ей, что естественно вызывало негативную реакцию – раздражение или насмешку. Даже римляне-филэллины, одевавшие на досуге (а досугом для них было все, кроме земледелия, войны и государственных дел) греческие плащи и сандалии, во время отправления магистратур носили только тогу.

Примеры можно множить. Мы обратились к ним, однако, лишь затем, чтобы показать: человек античности мыслил себя прежде всего как часть общества-полиса. Просто быт, пожалуй, более зримо иллюстрирует мироощущение древних, чем даже политическая история. Но и политическая история отражает то же мышление, то же восприятие жизни. Македонским царям так и не удалось окончательно покорить города Эллады — настолько сильна была еще в них полисная идеология. Все попытки такого рода наталкивались на отчаянное сопротивление, что привело к перманентной войне, конец которой положила только римская оккупация. Принципы свободы и автаркии каждого эллинского города-государства были чем-то настолько самоочевидным, что эти цари-поработители не решились на них посягнуть, хотя именно полисный уклад был основным препятствием для установления прочной их власти в Греции. Даже наиболее сильный и последовательный из них – Александр Великий — не решился на это (вспомним – его одежда оставалась все-таки полугреческой). Покоренные земли он колонизировал, создавая те же полисы – от Александрии Египетской на Западе до Александрии Эсхаты на Востоке (близ современного Самарканда). Греки просто не стали бы жить иначе, не смогли бы жить иначе, ведь это значило бы для них перестать быть греками. Максимум, на который могли рассчитывать, как сам Александр, так и его эпигоны – это гегемония – та или иная степень влияния в полисах, входивших в состав их держав. Любой греческий город, находящийся в пределах эллинистической монархии, представлял собой, таким образом, государство в государстве и подчинялся царю не столько вследствие угрозы прямого насилия, сколько благодаря господству в городе партии этого царя поддерживающей. И дело тут даже не в том или иной социальной ориентации этой партии – все решали конкретные обстоятельства места и времени. Так, после битвы при Херонее демократов в городах Аттики и Беотии сменили олигархи, в то время как в полисах Ионии, где олигархи поддерживали персов, Александр установил демократическое правление. Противоречия тут не возникало – конкретная форма политического (полисного) устройства могла быть той или иной, однако сам полисный принцип (свобода и автаркия) оставался неизменным. И гегемония царя тут ничего, по сути, не меняла, да и не могла изменить. Следует учесть еще и то, что полисная идеология (в отличие от новоевропейского республиканизма), не приемля царской власти в аспекте собственно «политическом», никогда не отвергала ее в аспекте сакральном. Как правило, после изгнания царей вводилась должность царя-жреца, поскольку некоторые жертвоприношения, от которых зависело благосостояние общины, мог совершать только царь.

То же видим и в Риме. Цезарь, фактически уничтоживший Республику, называвший ее «привидением без цвета и запаха», так и не решился принять несколько раз предлагаемую ему диадему, но правил Столицей Мира как глава партии популяров. Он не мог уничтожить сенат и народное собрание потому, что это было бы равнозначно гибели общины – «гибели мироздания». Как Цезарю, так его преемникам приходилось править Городом и Миром, так сказать, на законных основаниях. Этими основаниями были – принципат (первоприсутствие, председательство в Сенате) и пожизненная трибунская власть. Примечательно, что Октавиан Август, уничтожив оппозицию и введя фактическое единовластие, объявил о «восстановлении Республики», и это не воспринималось как лицемерие. Гораций и Вергилий вполне искренне воспевали это «восстановление» как восстановление нарушенного гражданскими войнами мирового порядка. «Призрак без цвета и запаха», в основе которого лежало полисное мироощущение, оказался настолько сильным, что весь первый век императорского Рима прошел в изживании его. Отсюда эта кровавая борьба и компромиссы между императорами и сенатом, блестяще описанная Тацитом. Отсюда же постоянные попытки императоров апеллировать к умирающему, задыхающемуся под тяжестью мировой державы общинному сознанию – брачное законодательство Августа, законы против роскоши и т. п. Тот же Август построил помпезное здание, предназначенное специально для трибутных комиций — народных собраний, которые были, впрочем, отменены его приемником — Тиберием. Все эти меры, лежавшие в русле староримской ментальной традиции, должны были подчеркнуть то, что Республика не умерла, но живет и крепнет.

Разрыв между сущим и должным, реальностью и мифом, однако, усугублялся и порождал разрыв в мироощущении, а именно – чувство отчужденности человека от общины. А поскольку именно община придавала человеческой жизни смысл, распад ее был равнозначен потере смысла жизни вообще. В такие эпохи, как справедливо заметил Л. Н. Гумилев: «жить не то что тяжело, а как-то противно». Res Publica – Общее Дело – медленно и тяжело сменялась Всеобщим Безразличием. Вот как об этом свидетельствует тот же Корнелий Тацит, описывая в Третьей книге своей знаменитой Истории столкновение флавианцев и виттеллианцев в Риме: «Жители наблюдали за борьбой и вели себя, как в цирке – кричали, аплодировали, подбадривали то тех, то этих. Если одни брали верх и противники прятались в лавках или домах, чернь требовала, чтобы укрывавшихся выволакивали из убежища и убивали; при этом ей доставалась большая часть добычи; поглощенные убийством и боем солдаты предоставляли толпе растаскивать награбленное. Город охватила жажда крови, он был неузнаваем и страшен. В разгаре битва, падают раненые, а рядом люди принимают ванны или пьянствуют; среди потоков крови и мертвых тел расхаживают уличные женщины и мужчины, им подобные; развратный покой исполнен вожделений, преступления бушуют будто в пленном городе – можно подумать, что бешеная ярость и ленивый разврат владеют столицей. Вооруженные столкновения бывали в Риме и раньше, дважды приносили они победу Луцию Сулле, один раз Цинне; и в ту пору тоже совершалось не меньше жестокостей. Но только теперь явилось это чудовищное равнодушие (курс. наш). Никому даже в голову не пришло на какое то время отказаться от обычных развлечений; преступления на улицах города как бы придавали празднику еще больше блеска. Все ликовали, все захлебывались от восторга – не оттого, что сочувствовали какой либо партии, а оттого, что радовались несчастьям своего государства»[2].

«Цветом времени» этого периода умирания, распада, «гибели мироздания» был пурпур – цвет императорской багряницы и крови. Республика еще была жива при Флавиях – при Домициане даже продолжали созываться центуриатные комиции — еще один вид народного собрания в Риме. Но «цвет времени» сменился – классическое римское общинное мироощущение ушло безвозвратно. Когда сто лет спустя Септимий Север воздвигал в Италии статуи Ганнибалу, это уже никому не казалось ненормальным. Эпоха общин (полисов) прошла, наступала эпоха вселенской монархии, эпоха нового мироощущения, настоятельно требовавшая новой идеологии.

Охарактеризовав (конечно, эскизно) полисную эпоху, рассмотрев самое понятие «полиса», мы можем выделить главное для нас, а именно то, что дало это время для генезиса европейской идеи прав человека. Коротко резюмируем этот вклад – вне коллектива нет ни свободы, ни права, поэтому человек получает свои права от других людей. Разумеется, полисный порядок имел религиозную санкцию, первые цари, основатели городов-государств, в представлении греков и римлян, были героями, детьми богов. Нарушение благочестия, пренебрежение к местным культам рассматривались как преступление против государства и каралось законом. Достаточно вспомнить суд над Сократом. Важно, однако, то, что дело законодательства – определение прав и свобод, формирование структуры управления – перешло от царей к гражданам, от богов к людям. Как следствие, впервые в истории возник зазор между законом божеским и человеческим – душераздирающая трагедия Антигоны Софокла.
Христианство и империя

Специфика римской общины, в отличие от общин греческих, состояла в том, что граждане ее умели видеть во вчерашних врагах будущих друзей. Именно этот момент ментальности римлян, выражавшийся во все более широком предоставлении прав римского гражданства сначала италикам (после союзнической войны), а затем и провинциалам (в эпоху империи), красной нитью проходит через всю историю города. Введение Ромулом представителей 300 сабинских родов в сенат и дарование Каракаллой прав римского гражданства всему свободному населению империи (212 г.) – вехи одного пути. Безусловно, эти процессы размывали традиционное общинное сознание, но они же именно и позволили римлянам создать устойчивое мировое государство. Устойчивое постольку, поскольку оно не было основано на голом насилии. Этот-то принцип вселенскости (юридически и исторически обоснованный) и обессмертил римскую идею. Рим (как община) умер – римский мир (как идея) остался.

Разумеется, как мы говорили выше, новая эпоха требовала новой идеологии – идеологии уже не общинной, но вселенской. Такой идеологией и стало христианство. Странный это конечно был выбор. Казалось ведь, что нет ничего более чуждого пафосу государственности, чем христианство. Как писал прот. Александр Шмеман: «Христос не сказал ни слова о государстве, обществе, истории, культуре – обо всем том, что извечно составляет предмет всех идеологий. Его внимание все время было обращено на живых людей, окружавших его. Он всего только обратил на них свое внимание, сострадание, интерес. И вот за это, за то, что Он живого человека поставил над всем в мире, Он и был осужден… Потом в истории и само христианство слишком часто вырождалось в идеологию, требовало себе слепого подчинения, служило побочным целям. Но все же, не в этом его сущность. А сущность его – в евангельском образе Христа, в образе человека, обращенного к другому человеку, в нем видящего ближнего, в нем полагающего цель и смысл жизни»[3].

Действительно, христианство слишком часто вырождалось в идеологию, но оно же и разрушало или в корне изменяло эту самую идеологию изнутри. «А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос, все же вы братья; И отцем не называйте никого, ибо один у вас Отец, который на небесах» (Мф.23:8-9). Эти слова навсегда поставили любой светский авторитет, будь то авторитет монарха или общественной пользы, закона или философской системы, под сомнение. Кстати, заметим, что еврейское слово – равви, обычно переводимое как «учитель» – это перевод арамейского «сар»: владыка, господин, начальник. Поэтому Христос и продолжает далее Свою мысль: «И не называйте никого Наставником», т. е., собственно, учителем (Мф. 23:10).

Здесь необходимо сделать существенною оговорку. Христианство не отрицало светской власти. Вспомним слова Апостола Павла: «Ибо начальник есть божий слуга тебе на добро. Если же делаешь зло бойся, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое. И потому надо повиноваться не только из страха наказания, но и по совести… Итак, отдавайте всякому должное: кому подать, подать; кому оброк, оброк; кому честь, честь» (Рим. 13:4-7).

Как видим, Апостол не осудил власть, но воздал ей должное, отдав «кесарю кесарево». Апостол призывал не к бунту и осуждению («наша брань не против крови и плоти» (Еф.6:12)), а к спасению и преображению. В этом подходе снимается то противоречие между законом божеским и человеческим, к которому пришла античность. Подчеркнем, не разрешается, но снимается; снимается же оно Христом и во Христе.

Этого выхода не знала Древность, для нее дилемма разрешалась гибелью личности, которая вынуждена была попрать либо божеское, либо человеческое, хотя эта смерть и могла быть трагически прекрасной, как у той же Антигоны, предпочетшей соблюдение божественных законов человеческим и похоронившей тело брата, несмотря на запрещение тирана. Конечно, и христиане шли на смерть, когда от них требовали воздать «кесарю Богово». Но для них не возникало при этом того трагического разрыва в сознании, который убивал человека античности. Христианин любил и воздавал каждому свое.

Вообще, уникальность христианской общины, по сравнению с другими тогдашними общинами или коллегиями, была в том, что в ней снимались также и расовые («ни эллина, ни иудея»), и социальные противоречия. Храм был местом, где галл и сириец, ремесленник и патриций, раб и свободный причащались от одной Чаши и одного Хлеба.

Поиски новой имперской идеологии продолжались около двух столетий. Она должна была удовлетворять как минимум двум требованиям: 1) остановить распад городской цивилизации и 2) спаять разноплеменную, разноязыкую империю в единое целое.

Заслуга Константина Великого перед историей именно и состояла в том, что он понял – основой для искомого синтеза может быть только христианство. Это был непростой выбор, ведь необходимо было пожертвовать одной из основ языческого политического мировоззрения – божественностью царской власти, что значило apriori поставить эту власть под сомнение. Не был этот выбор и конъюнктурным, поскольку христиан было мало (по разным оценкам от 5 до 10% населения империи) и они отнюдь не были влиятельны.

Что же дала эта эпоха синтеза в интересующем нас плане. Сформулируем это так: Нельзя ценить право выше, чем человека, потому что право и создано для человека.

Закончим этот раздел историческим фактом, в котором, как в капле воды можно увидеть происходивший в то время синтез: Кодекс Юстиниана открывался Символом Веры.
Ренессанс и Новое Время. Итоги

До начала итальянского Возрождения люди не подозревали, что античность закончилась, они жили в ней. И Византия, и Священная Римская Империя считали себя даже не наследниками римлян, но буквально римлянами. Культура и законодательство оставались прежними. Варварские Правды (например, Салическая) касались лишь германцев и мало что меняли. В Константинополе дети в школах все так же читали Гомера, а в Риме и Трире — Вергилия. В Новом Риме император в окружении патрициев приветствовал свой народ на ипподроме, а в Риме Старом избирались консулы, Сенат собирался на Капитолии и производились раздачи хлеба, вина и масла для черни.

Но вот на грани 13 и 14 веков произошел новый сдвиг сознания, опять поменялся «цвет времени», и люди поняли, что античность безвозвратно ушла в прошлое. Ей можно было подражать, ей можно было интересоваться, играть в нее или реставрировать ее, но ощущение живой связи с античностью ушло навсегда. Весь античный реквизит вдруг оказался анахронизмом.

Мы не будем детально останавливаться на причинах этого сдвига, повлекшего за собой столь важные последствия в самых разных сферах. Скажем вкратце лишь о главных.

После падения Западной Римской Империи византийцы постепенно вытесняются из Италии германским племенами, сначала готами и лангобардами (с севера полуострова), затем норманнами (из Калабрии и Сицилии, захваченной, впрочем, незадолго перед тем арабами). В 476 г. вождь герулов Одоакр лишил власти последнего Западноримского императора Ромула Августула (римляне называли его насмешливо – мамул августул – маменькин августик) и отослал императорские регалии в Константинополь. В сопроводительном письме он указывал, что «как на небе может быть только одно солнце, так и на земле может быть только один император». Это была не просто банальная лесть. Дело в том, что по представлениям того времени в мире может существовать лишь одно правильное государство, границы которого совпадают с границами цивилизованного мира (все, что вне этих границ – варварство), и одна правильная религия – христианство, исповедуемое правителем и народом этого государства. Следует ли говорить, что это государство – Рим.

Прошло еще триста лет. Положение варварских королевств несколько стабилизировалось, германцы прочно осели в бывших западных провинциях Империи. И Карл Великий совместно со своими учеными советниками задались вопросом: как обосновать свое право на политическую и культурную самобытность? Разумеется, чтобы отрицать права Константинополя на римское наследие, этих аргументов было недостаточно, и здесь был придуман аргумент новый и неотразимый – ересь. Именно для этого ученые мужи из Карловой Академии вытащили на Свет Божий решение поместного собора в Севилье, на котором в Символ Веры была добавлена вставка Filioque. Оставалось только обвинить византийцев в том, что они эту добавку из Символа Веры выбросили! Правда, тогда это сделано не было. Римский Первосвященник хоть и короновал Карла, но Filioque не принял (еще в начале XI в. в соборе Святого Петра в Риме стояли доски с высеченным на них Константинопольским Символом Веры). Однако, в конце концов, Римский Престол уступил давлению и папский легат в 1056 г. повез в Константинополь именно это обвинение. Так начался Великий Раскол, в результате которого, по терминологии Л. Н. Гумилева, христианский суперэтнос распался на западный (католический) и восточный (православный).

В числе особенностей западного мироощущения — и, соответственно, мышления – были римский историзм (провиденциальное значения светской власти – основная мысль Вергилия) и юридизм (человек рассматривался, преимущественно, как субъект права – римляне так же любили судебные прения, как греки театральные представления). Как полагает ряд видных православных богословов, в сущности, поправка Filioque соответствовала этой ментальности. И хотя вопрос о влиянии Filioque на западное мироощущение остается в научной литературе открытым, мы можем утверждать в рамках этого нового, освободившегося от влияния Византии, мировоззрения мир превращается в некую нейтральную зону: не ад, но еще и не рай. Именно эта нейтральность, десакрализировавшая природу, открывала неслыханные дотоле возможности для исторической и культурной деятельности человека. Вот где лежат истоки новоевропейской науки, в том числе и правовой.

Ирония судьбы, но прогресс, вызванный этими переменами, смёл, в конечном итоге, и Священную Римскую Империю, в которой к тому времени, как остроумно заметил Вольтер: «не осталось ничего Священного, ничего Имперского, и ничего Римского».

В области политической этот прогресс выразился в создании национальных государств, в области правовой – в возникновении концепции прав человека.

Человек средневековья верил в себя, потому что верил в Бога, человек Ренессанса верил в себя, но не верил в Бога, человек Нового Времени не верит ни в себя, ни в Бога – такова сущность произошедших перемен. Ренессанс именно потому и был так недолог и хрупок, что нельзя было сохранить достоинство твари, пренебрегая Творцом (как заметил один персонаж в «Бесах» Достоевского: «если Бога нет, какой же я тогда полковник?»).

Декартовское «мыслю — следовательно, существую» – вот итог Возрождения и начало Нового Времени. Естественно, при таком подходе, сводящем человека к его рациональной составляющей, хорошим является то, что разумно. Хорошее государство и право – это разумно обоснованное государство и право. Значит, нужно просто составить «общественный договор» получше, и наступит всеобщее благоденствие. Отсюда Французская Революция, отсюда борьба английских колоний за независимость. Правда, тогда еще как-то люди помнили, что разум им дан Творцом, но потом об этом не то что забыли, а как-то перестали упоминать. В самом деле, как говорил Лапласс: «Для моей теории гипотеза о существовании Бога является излишней».

Проблема, однако, в том, что голый разум – палочка о двух концах. И это не метафора, это буквально так. Любая формализированная система аксиом противоречива, как это доказал великий немецкий математик Гедель своей теоремой о неполноте. Человеческое мышление в его рациональной составляющей принципиально антиномично. Разве можно основывать на таком шатком фундаменте живую жизнь? Не окажется ли этот «разумно» обустроенный дом, тем домом на песке, о котором говорится в Евангелии? Не отсюда да ли все те бесполезные жертвы, о которых мы говорили в начале?

Рассмотрев, вкратце, генезис идеи прав человека, сделаем, наконец, окончательные выводы. Права человека должны соблюдаться не потому, что это «разумно», а потому что это человечно, потому что это было завещано нам «совершенным Человеком и совершенным Богом» – Христом, Который оставил нам Заповедь Новую – Заповедь любви друг к другу. Будем любить друг друга, и мы вернем идее прав человека ее первоначальный высокий смысл.

http://orthodoxy.org.ua/tn/node/12202